Неточные совпадения
—
То добрый был, сговорчивый,
То злился, привередничал,
Пугал нас: —
Не паши,
Не сей, крестьянин!
Мычит корова глупая,
Пищат галчата малые.
Кричат ребята буйные,
А эхо вторит всем.
Ему одна заботушка —
Честных людей поддразнивать,
Пугать ребят и баб!
Никто его
не видывал,
А слышать всякий слыхивал,
Без тела — а живет оно,
Без языка — кричит!
— Конституция, доложу я вам, почтеннейшая моя Марфа Терентьевна, — говорил он купчихе Распоповой, — вовсе
не такое уж
пугало, как люди несмысленные о сем полагают. Смысл каждой конституции таков: всякий в дому своем благополучно да почивает! Что же тут, спрашиваю я вас, сударыня моя, страшного или презорного? [Презорный — презирающий правила или законы.]
Дарья Александровна ничего
не ответила и только испуганно поглядела на него. Когда она осталась с ним наедине, ей вдруг сделалось страшно: смеющиеся глаза и строгое выражение лица
пугали ее.
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся на ее лице,
испугала и удивила его. Он
не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаленье, но
не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она
не простит», подумал он.
Ее восхищение пред ним часто
пугало ее самое: она искала и
не могла найти в нем ничего непрекрасного.
— Ах, можно ли так подкрадываться? Как вы меня
испугали, — отвечала она. —
Не говорите, пожалуйста, со мной про оперу, вы ничего
не понимаете в музыке. Лучше я спущусь до вас и буду говорить с вами про ваши майолики и гравюры. Ну, какое там сокровище купили вы недавно на толкучке?
И эта мысль так
пугала Сережу, что он уже ничего
не понимал.
«Положим, — думал я, — я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он
не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, — прошептал я, — как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и
испугал меня, но выказывает, как будто
не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!»
У города она немного развлеклась шумом, летевшим с его огромного круга, но он был
не властен над ней, как раньше, когда,
пугая и забивая, делал ее молчаливой трусихой.
— Непременно помешалась! — говорил он Раскольникову, выходя с ним на улицу, — я только
не хотел
пугать Софью Семеновну и сказал: «кажется», но и сомнения нет. Это, говорят, такие бугорки, в чахотке, на мозгу вскакивают; жаль, что я медицины
не знаю. Я, впрочем, пробовал ее убедить, но она ничего
не слушает.
— Ах, Петр Петрович, вы
не поверите, до какой степени вы меня теперь
испугали! — продолжала Пульхерия Александровна. — Я его всего только два раза видела, и он мне показался ужасен, ужасен! Я уверена, что он был причиною смерти покойницы Марфы Петровны.
Большой собравшися гурьбой,
Медведя звери изловили;
На чистом поле задавили —
И делят меж собой,
Кто что́ себе достанет.
А Заяц за ушко медвежье тут же тянет.
«Ба, ты, косой»,
Кричат ему: «пожаловал отколе?
Тебя никто на ловле
не видал». —
«Вот, братцы!» Заяц отвечал:
«Да из лесу-то кто ж, — всё я его
пугалИ к вам поставил прямо в поле
Сердечного дружка?»
Такое хвастовство хоть слишком было явно,
Но показалось так забавно,
Что Зайцу дан клочок медвежьего ушка.
Однако о себе скажу,
Что
не труслива. Так, бывает,
Карета свалится, — подымут: я опять
Готова сызнова скакать;
Но всё малейшее в других меня
пугает,
Хоть нет великого несчастья от того,
Хоть незнакомый мне, — до этого нет дела.
— Они меня все
пугают. Говорить —
не говорят, а так смотрят мудрено. Да ведь и вы его
не любите. Помните, прежде вы все с ним спорили. Я и
не знаю, о чем у вас спор идет, а вижу, что вы его и так вертите, и так…
Он стал читать, все больше по-английски; он вообще всю жизнь свою устроил на английский вкус, редко видался с соседями и выезжал только на выборы, где он большею частию помалчивал, лишь изредка дразня и
пугая помещиков старого покроя либеральными выходками и
не сближаясь с представителями нового поколения.
— Вот болван! Ты можешь представить — он меня начал
пугать, точно мне пятнадцать лет! И так это глупо было, — ах, урод! Я ему говорю: «Вот что, полковник: деньги на «Красный Крест» я собирала, кому передавала их —
не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами
не о чем». Тогда он начал: вы человек, я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про тебя…
— Очень революция, знаете, приучила к необыкновенному. Она, конечно,
испугала, но учила, чтоб каждый день приходил с необыкновенным. А теперь вот свелось к тому, что Столыпин все вешает, вешает людей и все быстро отупели. Старичок Толстой объявил: «
Не могу молчать», вышло так, что и он хотел бы молчать-то, да уж такое у него положение, что надо говорить, кричать…
Эта сцена,
испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он
не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и это было приятно видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная эта игра быстро довела Клима до того, что он забыл осторожность.
Он безотчетно выкрикивал еще какие-то слова, чувствуя, что поторопился рассердиться, что сердится слишком громко, а главное — что предложение этого толстяка
не так оскорбило, как
испугало или удивило. Стоя перед Бердниковым, он сердито спрашивал...
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, — говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался
пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала
не хуже его и,
не пугаясь, говорила...
Самгин швырнул газету на пол, закрыл глаза, и тотчас перед ним возникла картина ночного кошмара, закружился хоровод его двойников, но теперь это были уже
не тени, а люди, одетые так же, как он, — кружились они медленно и
не задевая его; было очень неприятно видеть, что они — без лиц, на месте лица у каждого было что-то, похожее на ладонь, — они казались троерукими. Этот полусон
испугал его, — открыв глаза, он встал, оглянулся...
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или
пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим остаться в стороне. Среди вашего брата
не чувствуется человек, который сходил бы с ума от любви к народу, от страха за его судьбу, как сходит с ума Глеб Успенский.
В окно смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб
не видеть сквозь веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, и почувствовал, что его давит новый страшок,
не похожий на тот, который он испытал на Невском; тогда
пугала смерть, теперь — жизнь.
— Мой брат недавно прислал мне письмо с одним товарищем, — рассказывал Самгин. — Брат — недалекий парень, очень мягкий. Его
испугало крестьянское движение на юге и потрясла дикая расправа с крестьянами. Но он пишет, что
не в силах ненавидеть тех, которые били, потому что те, которых били, тоже безумны до ужаса.
— Интеллигенты, особенно — наши, более голодные, чем в Европе, смутно чувствуют трагизм грядущего, и многих
пугает не опасность временных поражений пролетариата, а — несчастие победы, Ильич — прав.
Ночь была холодно-влажная, черная; огни фонарей горели лениво и печально, как бы потеряв надежду преодолеть густоту липкой тьмы. Климу было тягостно и ни о чем
не думалось. Но вдруг снова мелькнула и оживила его мысль о том, что между Варавкой, Томилиным и Маргаритой чувствуется что-то сродное, все они поучают, предупреждают,
пугают, и как будто за храбростью их слов скрывается боязнь. Пред чем, пред кем?
Не пред ним ли, человеком, который одиноко и безбоязненно идет в ночной тьме?
— Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько
пугает ее история с Макаровым, человеком, конечно,
не достойным ее. Быть может, я говорил с нею о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю, что это — все, а остальное — от воображения.
Испугало его
не это оскорбительное предложение, а что-то другое.
В Петербурге Самгин видел так много страшного, что все, что увидал он теперь,
не очень
испугало.
Но иногда рыжий
пугал его: забывая о присутствии ученика, он говорил так много, долго и непонятно, что Климу нужно было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить учителю о себе. Однако и шум
не всегда будил Томилина, он продолжал говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал, что вот сейчас Томилин закричит, как жена доктора...
— Чтоб
не… тревожить вас официальностями, я, денечка через два, зайду к вам, — сказал Тагильский, протянув Самгину руку, — рука мягкая, очень горячая. — Претендую на доверие ваше в этом… скверненьком дельце, — сказал он и первый раз так широко усмехнулся, что все его лицо как бы растаяло, щеки расползлись к ушам, растянув рот, обнажив мелкие зубы грызуна. Эта улыбка
испугала Самгина.
— Они меня
пугают, — бросив папиросу в полоскательницу, обратилась Елена к Самгину. — Пришли и говорят: солдаты ни о чем, кроме земли,
не думают, воевать —
не хотят, и у нас будет революция.
Нехаева
не уезжала. Клим находил, что здоровье ее становится лучше, она меньше кашляет и даже как будто пополнела. Это очень беспокоило его, он слышал, что беременность
не только задерживает развитие туберкулеза, но иногда излечивает его. И мысль, что у него может быть ребенок от этой девицы,
пугала Клима.
«Болен. Выдохся. Испуган и хотел
испугать меня.
Не стоит думать о нем».
Таких, как Попов, суетливых и вывихнутых, было несколько человек. Клим особенно
не любил, даже боялся их и видел, что они
пугают не только его, а почти всех студентов, учившихся серьезно.
Ее слезы казались неуместными: о чем же плакать? Ведь он ее
не обидел,
не отказался любить. Непонятное Климу чувство, вызывавшее эти слезы,
пугало его. Он целовал Нехаеву в губы, чтоб она молчала, и невольно сравнивал с Маргаритой, — та была красивей и утомляла только физически. А эта шепчет...
Красавина. А за то, что
не лазий по заборам! Разве показано по заборам: ворам дорогу указывать? Ты у меня как хозяйку-то
испугал, а? Как? Так что теперь неизвестно, жива ли она там в беседке-то! Вот что, друг ты мой!
Обломов мучился, но молчал. Ольге поверять своих сомнений он
не решался, боясь встревожить ее,
испугать, и, надо правду сказать, боялся также и за себя, боялся возмутить этот невозмутимый, безоблачный мир вопросом такой строгой важности.
Послушай: хитрости какие!
Что за рассказ у них смешной?
Она за тайну мне сказала,
Что умер бедный мой отец,
И мне тихонько показала
Седую голову — творец!
Куда бежать нам от злоречья?
Подумай: эта голова
Была совсем
не человечья,
А волчья, — видишь: какова!
Чем обмануть меня хотела!
Не стыдно ль ей меня
пугать?
И для чего? чтоб я
не смела
С тобой сегодня убежать!
Возможно ль?
Но, сбросив маску, она часто зла, груба и даже страшна.
Испугать и оскорбить ее нельзя, а она
не задумается, для мщения или для забавы, разрушить семейное счастье, спокойствие человека,
не говоря о фортуне: разрушать экономическое благосостояние — ее призвание.
Уважать человека сорок лет, называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда,
пугать им других — и вдруг в одну минуту выгнать его вон! Она
не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее… был… прав.
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда
не пришло устранить от себя управление имением, и
не хотела она этого. Она бы
не знала, что делать с собой. Она хотела только
попугать Райского — и вдруг он принял это серьезно.
Всего пуще
пугало его и томило обидное сострадание сторожа Сидорыча, и вместе трогало своей простотой. Однажды он
не выучил два урока сряду и завтра должен был остаться без обеда, если
не выучит их к утру, а выучить было некогда, все легли спать.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что
испугает меня. Но мне
не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он
не замечал сам, что делает, — и я
не отняла руки. Даже однажды… когда он
не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Есть, есть, и мне тяжело, что я
не выиграл даже этого доверия. Вы боитесь, что я
не сумею обойтись с вашей тайной. Мне больно, что вас
пугает и стыдит мой взгляд… кузина, кузина! А ведь это мое дело, моя заслуга, ведь я виноват… что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари…
— Где ты пропадал? Ведь я тебя целую неделю жду: спроси Марфеньку — мы
не спали до полуночи, я глаза проглядела. Марфенька испугалась, как увидела тебя, и меня
испугала — точно сумасшедшая прибежала. Марфенька! где ты? Поди сюда.
«Это искушение, а я пройду мимо его, — решил я наконец, одумавшись, — меня
пугали фактом, а я
не поверил и
не потерял веру в ее чистоту!
Но отца эта мысль
испугала; он, по мере отвращения от Катерины Николавны, которую прежде очень любил, стал чуть
не боготворить свою дочь, особенно после удара.
План состоял в том, чтобы вдруг, без всяких подходов и наговоров, разом объявить все князю,
испугать его, потрясти его, указать, что его неминуемо ожидает сумасшедший дом, и когда он упрется, придет в негодование, станет
не верить, то показать ему письмо дочери: «дескать, уж было раз намерение объявить сумасшедшим; так теперь, чтоб помешать браку, и подавно может быть».